Недавно ушедший на пенсию шахтер Петр Степанович не находит себе покоя: заслуженный отдых, сам по себе не очень приятный трудолюбивому человеку, окончательно сделал его пленником навязчивой идеи: потерявшийся во время войны сын где-то пребывает в добром здравии и так же разыскивает утраченного отца — единственного, кто у него остался (в годы войны голодной смертью умерла на оккупированной территории его мать).
Чувство одиночества и тоски, не оставившее в душе старика места для новой любви, было тем, что удерживало его на свете, уберегая от жизненных треволнений, уменьшенных в своей значительности или даже вовсе растаявших в высоком страдании одинокой души.
Все, что можно было сохранить из нехитрого довоенного житья-бытья, он уберег от разрушения или повторил, реставрировал в новой жизни. Так они и жили вместе — он и его искусственно удержанное прошлое: дом со ставенками и колодезем во дворе, с деревьями, по-крестьянски экономно высаженными перед окнами и по краю межи, с распаленными (пуще реальности!) воспоминаниями о жене, сыне, ушедшем миге счастья.
Порой кажется, что он не живет, а преодолевает время, стремящееся отторгнуть от живого тела воспоминаний особенно дорогие его сердцу части. Убивая время, он с головой уходит в мелкую работу, находя особую радость в незатейливых домашних хлопотах, в контакте с рубанком, топором, молотком, косой, пилой, сверлом. Но устоять против ветров времени ему невозможно: бледнеет образ жены, чернеют запомнившиеся родинки на расплывающемся в памяти лице сына... Старик делает отчаянные усилия воссоздать их лица, как скульптор явившийся в видении образ, но — безуспешно: слишком часто "смывался" вид счастливой хохотуньи-жены другой, вымышленной картиной — исхудавшая, ошалевшая от голода жена молит его о помощи, вытягивая тощие, как жала, руки. Так постепенно в памяти образовались наводящие ужас пустоты. Старик идет напопятную. Перед самым уходом на пенсию он женился на Варваре Алексеевне, старушке-вдове своих же лет. С ними — одинокая, "нагулянная" дочь Варвары, двадцатипятилетняя Нинка, девушка с заметными странностями в поведении. Так они и живут втроем — вместе только потому, что под одной крышей. Женившись, старик упрятался от немощного одиночества, защитился от приближающегося агонизирующего будущего, но мучится сознанием того, что изменил своей памяти, святости прошлого, изменил своему всевозвышающему горю, разменял чувство высокой скорби на мелкие уюты, удовольствия, счастьица. И не раз ощущение содеянного греха, вины перед прошлым, в первую очередь — перед сыном — оборачивается жестокой несправедливостью по отношению к Варваре Алексеевне и Нинке. Жестоко обращаясь с близкими, он мстит самому себе.
Добрая старушка-жена прощает ему все, в худшем случае она начинает плакать — тихими, безмолвными слезами. Одно — ей некуда податься со своей, уже ставшей нестерпимой, женской одинокостью, а другое (и более важное) — ей жаль старика, лютого от доброты, от неразделенной ни с кем чистоты носимого в себе горя. Не раз она втихомолку любуется им: кормит кур, сидящих за изгородью, и незаметно ласкает теплым, как летняя вода, взглядом его узловатые аккуратные руки, его крутую уверенную шею степняка, его седеющую хохлатую гриву.
А старик пишет и пишет письма — в редакции местных и центральных газет, радио и телевидения, в архивы, управления, министерства. Привычка, въевшаяся в него после войны, стала причиной его углубленных старческих страданий.
Осенние донецкие ветры, приносящие неожиданные недомогания, воют за окном, усиливают его одинокую неразмененную скорбь, выгоняют его на вокзал, где, за давнишней привычкой, он встречает и провожает далекие поезда. Лишь здесь, на вокзале, к нему возвращается чувство осязания изменчивой и уже отстраненной от него жизни, ощущение чего-то, что еще может измениться и повлиять на его судьбу. Собственно, это, кроме всего прочего, его маленькая хитрость: старик сознательно вводит себя в "пассажирскую ситуацию" — как актер, вопреки режиссеру, все еще надеющийся, что может-таки и просто должна случиться такая роль, какую сыграет только он, ибо не может же быть актера, почти совершенно не выигравшегося за долгую жизнь-ожидание.
Вокзал — это его маленький искусственный рай, здесь он особенно чувствует свое одиночество, каждодневно испытуемое возможными исключительностями и случайностями. Ведь жизнь для него — одно длинное, как притемненный коридор, ожидание. Вокзал — это лучший барометр его самоощущения. Надеясь, он идет на вокзал. В минуты же сомнений, внутренних колебаний он тиранит двух бедных женщин, словно требуя от них уважения к своему горю, мучает их
частыми разговорами о письмах, ответах, изливает на них застоявшуюся желчь. В такие минуты женщины становятся удобным для него объектом, мишенью, в которую можно метать стрелы своей досады, неверия и даже сетований на жизнь, грохочущую со стороны вокзала (это — лейтмотив: днем и ночью Петр Степанович схватывается по зову жизни, сотрясается от проносящихся поездов).
И вот совершенно случайно старик находит своего сына. Оказывается, тот живет в этом же маленьком донецком городке, живет тихой малоактивной жизнью как стебелек, перенесший засуху,— он и теперь еще не может оправиться от прежней желтизны. Война обожгла душу Михаила; годы, проведенные без родительского тепла, детдомовское детство наложили на его характер свой отпечаток. Он замкнут и молчалив, социально развит, но расчетлив, добр, хоть доброта его и странновата, активен, но некоммуникабелен. Постороннему глазу Михаил кажется даже черствым.
Старик готовится к встрече с сыном, он боится ошибки, которой ему не перенести, всматривается в фотографию почти чужого парня — с любовью и опаской. Как теперь будем жить? — торжественно задумывается Петр Степанович, и будущее кажется ему прекрасным, хотя и несколько обременительным. Последнее он ощущает с ужасом в душе: надо же было так сродниться с горем и одиночеством, что настоящая, нормальная жизнь счастливого человека, родителя сейчас кажется ему просто скучноватой и довольно не похожей на ту, о которой он мечтал еще вчера, занятый безуспешными поисками сына. Вместе с тем встреча с сыном — последняя отчаянная попытка сохранить уплывающую, как песок между пальцами, жизнь, почти религиозная вера в то, что он продлится в двосуществовании, на расширенной, достроенной площади индивидуальной экзистенции.
И что же? Все слова, подготовленные в ночь перед встречей, застряли у старика в горле; желая сказать многое, он не сказал ничего, а сын смотрел на него виноватыми извиняющимися глазами, в которых набегавшее выражение растущего взаимоузнавания и родственного взаимочувствования сменялось вдруг набегавшим выражением непонятливости, тяготы и холодного страха. В этих глазах подчас появлялось даже выражение оскорбленного самолюбия! "Сынок", — отчаянно, как в зябкую воду, падает старик навстречу растерявшемуся сыну, обрушивается грузным телом на утлые костлявые плечи того, кого он так ждал и кто с лихвой оплатил — уже самой своей физической вещностью — почти иррациональное ожидание старика. А тот, осторожно поддерживая незнакомого мужчину, усаживает его на стул — так, как помогают присесть случайному встречному, когда того прямо посреди улицы хватает удар...
"Ну, как живешь?" — спрашивает старик, чувствуя, что это совсем не то и совсем не так, как следовало бы спрашивать, но что и как — это неожиданно стало теряться в стремительно нарастающем чувстве неуверенности и опасливости, и даже подумалось, что еще два-три подобных бестолковых вопроса — и возможность взаимопонимания исчезнет навсегда — ведь почти заметно, как она тает в этой сумеречной комнатушке, в вечереющей дымке мглистого донецкого горизонта.
Вот уже два года как Михаил женился, но это нисколько не изменило подчеркнуто холостяцкой обстановки комнаты: кровать, этажерка с технической литературой, шкаф, на нем радиошасси — вот и весь интерьер сыновней квартиры, которая никак не хочет быть "узнанной" стариком.
Встреча с сыном оказалась очень тяжелой. Это Петр Степанович понял позже, когда возвратился домой и стал наедине "переживать" пережитое. Он еще ждет ответного визита сына, но и этот визит не может возвратить сыну чувства сыновства: перед Михаилом сидит почти совсем чужой человек, которого просто неловко называть отцом, и сын, всячески избегая называния, при нужде обходится единственным — Петр Степанович.
Но находясь среди знакомых, старик носит радость обретенного отцовства, как повинность. Сидя в кругу старых шахтеров за кружкой пива, старик, отвечая на вопросы любознательных, отвечает: "Да, нашелся". И, показывая фотографию сына, где тот сфотографирован на аляповатом фоне провинциального фотоателье, гордо заявляет: "Хороший парень". Такие минуты — едва ли не единственная его радость после встречи с сыном.
Зато, спрятавшись от постороннего глаза в родном доме, старик еще ожесточеннее тиранит Варвару Алексеевну и ее дочь. И в минуту отчаяния старушка бросает ему гневно: "Что же ты нас ешь-то поедом? Ну, нашелся твой сын? Да-а, сын, а к отцу и носа не кажет".
Старику просто невмоготу. Выйдя на улицу, он подолгу кружит вокруг дома, где живет Михаил, боясь показаться тому на глаза. Как-то, отважившись, он поднимается по лестнице к квартире сына, по дороге вытирая слезящиеся глаза. Останавливается. На темной маршевой площадке слышны хриплые горловые звуки и тяжелое свистящее дыхание.
Потом подходит к знакомой двери. За нею слышится будничный разговор Михаила с женой и сразу же — ровный холодноватый мужской смех.
Тяжелой медленной поступью старик направляется к выходу — вниз по глубокому лестничному колодцу. Ослабев, он еле держится на ногах, по дороге встречает медсестру, впервые сообщившую ему о сыне. "Как здоровье, дедушка?" — участливо спрашивает она, но, заметив, что старику не по себе, с виноватой улыбкой умолкает. Держась за чужую калитку, старик смотрит на нее отчаявшимися глазами. Она что-то беззвучно говорит ему, но он не слышит. Под тяжелым взглядом старика она — как тоненький острый парус в туманном море. Вот она удаляется, тонкая, как стебелек, вот она становится почти незаметной, а старик отстраненным голосом говорит ей (губы его крепко перетянуты конвульсией страдания): "Что же ты мне раньше не сказала? Раньше? Почему не сказала? Раньше?"
... Пыльный донецкий день. Бледный, с одутловатым лицом, Петр Степанович сидит на скамейке перрона и опустевшими, как бы потухшими глазами, вглядывается, как приближается пассажирский поезд. На перестыках стучат бешено колеса, старик приподнимается, но этот поезд проходит станцию без остановки. Один за одним мелькают совершенно безлюдные вагоны, и кажется, нет им ни конца ни края.
* * *
Слишком долго прождал Петр Степанович день своей встречи с сыном. Встречи, которую он словно вызвал из небытия — одним усилием веры и воли. За долгое ожидание реальный сын будто-бы перешел в сферу чистой мечты, он настолько "разминулся" с реальностью, что узнать (вернее, признать) родную кровь в нахохленном скрытном Михаиле оказалось старику не под силу.
Сыновнее чувство "размыто" и в Михаиле — временем, окружением, а прежде всего — войной. Мотив антивоенный должен постоянно присутствовать в материале, не заглушая других мотивов причудливой человеческой психологии, но и не пропадая.
Должно ориентироваться на главную тему: давно ушедшая война до сих пор еще отравляет своими продуктами распада отца, сына, человека. Это тема искания утраченного, нахождения утраченного, то есть того, что даже найденное, не находится. Очень важна для данной темы незатейливость общего колорита, восполненная его точностью, вещной броскостью, максимальной доходчивостью и бытовой правдоподобностью. Желательно дать максимум натурных эпизодов.
Тема должна стоять на своих ногах — единственный способ получить от нее то, что она содержит.
Теперь проиллюстрирую отдельные эпизоды осмысливаемого материала.
1.
Последняя, уже отходящая в ночь ясность вечера. Старик спускается по сбегающей вниз крутой улице, напоминающей штрек: кроны деревьев почти переплетены над головой. Навстречу ему иногда взбираются тяжелые грузные автомобили.
Неосторожный голубь, раздавленный колесом, навсегда выпростал одно крыло — во весь разлет. На него надвигается новый автомобиль — старик смотрит, как машина проезжает раздавленного голубя, на сей раз даже не зацепив его.
Впереди прошли два силуэта — хорошо видны их одежды, но лица будто закутаны в ночную темень. Потом наоборот — тропинкой, что уходит высоко влево от дороги, плывет одинокая мутно-поблескивающая в вечернем небе шахтерская каска.
Петр Степанович выходит к пустырю. Это строительная площадка. Залитая бетоном часть фундамента. Огромный котлован и высокие кручи вывороченной глины и чернозема. Немного дальше — коробка девятиэтажного дома — бархатно-черные проемы окон и дверей. Сверху маячит одинокая фигура, она то появляется, то подолгу исчезает. Человек, маячащий на доме, насвистывает невеселую мелодию, больше тоскливую, чем грустную. Прямо из вывороченной земли дыбятся несколько огромных — выше человеческого роста - корней дубов. Они простирают ввысь огромные волосатые руки, как зловещие привидения.
Откуда-то доносится высокий детский плач и просящий женский голос: "Ива-а-нко-о-о, иди спать, сынок, иди уже спать. Я тебе постельку постелила". И сразу же плач усиливается.
Людная улица — по-видимому, главная вечерняя артерия городка. Потоки машин, людей, фонарей, очерчивающих рельеф местности,— своенравные впадины и высотки. Старика захватывает река движущихся лиц, но его лицо в ней не теряется: своеобразный контрапункт выражений. Старик сам в себе, он торжественен, как праздник. Как одинокий челн, омываемый волнами набегающих реплик.
Две девушки: "Я ему и говорю — ты еще будешь молить у меня пощады".
Парень с девушкой: "Дурачок, думаю, так бобылем и сдохнешь".
В группе развеселых, а по-настоящему грустных парней. "Так я ее, это самое, за жабры. Она и влагу пустила": — "Ну, может, зальемся слезами?" — "Коньяк?"
"А что о-д-ин черт
Голос из стайки девушек: "Так он мне и говорит — может, заскочим ко мне домой. Представляешь?"
И эту сутолоку голосов расталкивает однообразный голос по радио: "25 августа состоится тираж денежно-вещевой лотереи. За 30 копеек вы можете выиграть автомобиль. Сегодня последний день продажи лотерейных билетов" — фраза повторяется несколько раз. Потом из агитфургона несутся поднадоевшие мелодии бульварных песен.
Старик направляется вправо и вверх, где возвышается трехэтажный дом. Чернеют дыры подъездов. Кто-то выбегает из одного, того , где живет сын. Старик успевает спрятаться за деревом, а тот, прошмыгнув возле самого старика, запоздало обнаруживает, что кто-то прячется за деревом. Незнакомец начинает ругаться — слышатся одни ругательные интонации. Старик обходит дом, держась в тени: в сыновнем окне горит свет. Видно, как жена озабоченно ходит по комнате. Открывается дверь на соседнем балконе — кто-то выплескивает воду чуть ли не на голову старика. В какой-то квартире слышно одинокое пение подвыпившего мужчины. Сиплым голосом, почти речитативом, он напевает: "А молодого коногона несут с разбитой головой". За спиной кто-то проносит в транзисторе сумасшедший джазовый ритм. Держась за дерево одной рукой, старик смотрит вверх молящим жаждущим взором.
В окне появляется голова сына. Он ставит на подоконник шасси приемника и начинает что-то проверять в нем. Это длится довольно долго. Потом, взявшись обеими руками за оконный проем, смотрит на улицу. Старик, застыв, как изваяние, выдушивает из себя улыбку. По его лицу бегут слезы, он не вытирает их, наоборот, кажется, слезы принесли ему желанное облегчение.
Лицо сына такое же спокойное и непроницаемое: старика он не видит. И когда где-то совсем близко отчаянно взвизгивает собачонка, Михаил словно вздрагивает и с недовольным видом уходит вглубь комнаты.
В небе погромыхивает — набежавшие тучи доканчивают работу вечера.
Старик обходит дом с другой стороны, неуверенно приближаясь к подъездным проемам. Наконец с растерянным лицом входит в желанный подъезд. Поднимается по лестничной клетке. Дойдя до маршевой площадки, останавливается. Молнии освещают его тяжелое лицо с всклокоченной шевелюрой на голове. Сейчас он чем-то напоминает сумасшедшего короля Лира.
Старик очень нехотя опускается по ступенькам вниз, но на полдороге останавливается и, круто повернувшись, двигается опять вверх. Теперь он делает остановку на следующей маршевой площадке. Его лицо заплакано, он тяжело дышит. Потом подходит к сыновой квартире. Идет, меняясь в лице.
Слышится разговор:
жена — "Надо бы купить телевизор, а то скучно" и, после паузы,—
сын: "С долгами скучнее".
Затем звучит его деланный совершенно неестественный смех. Над головой Петра Степановича дрожит, покачиваясь, электролампа. Старик, уже протянувший руку к дверной ручке, опускает ее и неуверенной поступью идет вниз по лестнице. Не останавливаясь, доходит до самого выхода (звучит мелодия песни, которую любит напевать Нинка). Не останавливаясь, Петр Степанович выходит на улицу, попадая под проливной дождь, которого он, однако, будто не замечает. Пустынная дорога. Лишь иногда пробегают отдельные прохожие, спеша спрятаться от разразившегося ливня. Старик ступает, хоть кажется недвижим, будто кто-то переставляет ему ноги. Грохочут водосточные трубы, дрожит газета, брошенная на кустарник, клокочут образовавшиеся луки. Медленно пошатываются плафоны уличных фонарей, словно сочувствуя горю старика.
Старик доходит почти до главной артерии городка, и только тогда утихает дождь. И сразу же появляются люди на улицах. Если бы не лужи под ногами да мокрый асфальт, трудно и поверить, что всего пять минут назад лил проливной дождь. Феерическим светом мерцают рекламы огней: "Берегите время! Пользуйтесь услугами Аэрофлота". Несколько далее над громадой потемневших от дождя крыш начинают струиться новые тексты: "...вызвали волну единодушного восхищения всего прогрессивного человечества". У телефонной будки стоит странноватый подросток, почти мальчик, ест пирожок и, не обращая внимания на прохожих, следит за текстом рекламы. Проходит пара молодых людей, ласково поглядывая на странноватого паренька. Пройдя далеко вперед, мужчина оборачивается и, усмехаясь, бросает ему: "Давай-давай, ты, парень-гвоздь". Женщина шутливо толкает его в плечо: "Коля, ну что ты в самом-то деле".
Над крышами городка — низкое всклокоченное дождевое небо.
Главная артерия городка. Петр Степанович смотрит поверх толпы, снова запрудившей улицы. Кажется, что узким, хорошо вымытым оврагом несется грязный поток ночи, вот он набегает на старика, вот он уже по щиколотки, выше — вода почти подступает к горлу. Старик двигает шеей, будто ему лоскотно или тесно в этом воротнике. Расстегивая верхние пуговицы рубашки, старик прислоняется к дереву — первому, что оказалось поблизости.
"Ты видел, какое чучело",— слышится реплика из толпы.
"Крр-а-ккадил", — кто-то отвечает неудачливому шутнику.
Старик останавливается, держась одной рукой за ствол дерева, другой достает платок из кармана и вытирает обильный пот со лба.
Перспектива декоративных карликовых дерев с кронами, похожими на шары. Но и сквозь зелень видно, как нещадно эти деревья обрезывались, насколько массивны толстые обрубки ветвей, не спрятанные даже геометрически правильными шарами.
К Петру Степановичу подходит заросший мужчина средних лет с жестким, но каким-то неуверенным лицом. Одет он в старый генеральский френч, видавший виды, хотя дубовые листья еще хорошо видны на петлицах. Мужчина сбрасывает мешок с какими-то ящиками или кирпичом и вкрадчиво спрашивает:
— Огоньку, конечно, даешь?
Старик непонимающе смотрит на него.
— Ты что, брат, обиделся, да? Я ведь спичинку одну — и только. А курить у меня есть у самого-о-о.
— Иди к че-ерту, — глухо прорывается старик и отворачивает голову в сторону.
— Ну уж, и к черту, — вовсе не обидевшись, дискутирует встречный. У него ведь и своих-то — полон батальон.
Собравшись с силами, старик пускается в путь. Свернув с улицы, он оказывается совсем близко к летней танцплощадке, где ослепительная иллюминация и галантные парни, где перетянутые в поясе девушки кажутся тоненькими, как надежда, где несмотря на кажущуюся веселость и торжественность, надо всем владычествует сиплый женский голос: "Только черному коту и не везе-о-от".
Петр Степанович — снова на пустыре, где высится каркас девятиэтажного дома. Вывороченная черно-бурая земля спрятана от глаза. Почти наощупь он находит корень огромного дуба и, закурив сигарету, так и стоит, обеими руками взявшись за мощные корневые побеги.
Неутомимая ночная птичка начинает свою простую песенку.
В темноте видится только багровый огонек горящей сигареты.
2.
Улица шахтерского городского поселка — домики с верандой и летней кухней, бедные деревья, серая запыленная земля, словно покрытая шлаком. Летний зной. Кое-где — приваленные пыльные акации. Петр Степанович сидит на скамейке перед домом, отделенным от улицы еще редким заборчиком, и разговаривая с девушкой,
остановившейся на полпути, ест яблоко. Он чистит его ножом, сразу съедая из-под ножа мелкие очистки. В его движениях неторопливость и размеренность.
— Так Кондратович, говоришь, на смене, — больше утверждает, чем спрашивает он.
— Да, на смене, — видно уже несколько раз повторяет девушка одно и то же.
— А ты куда это так разоделась? Конечно, к кавалерам, — еще более утвердительно заявляет старик.
Девушка, виновато усмехаясь, идет дальше. Идти ей еще неловко, но она все-таки идет, чувствуя, что по-настоящему следовало бы еще постоять, поговорить со стариком, знакомым ее отца.
Петр Степанович воровато смотрит ей вслед, озирая молодое пышное тело и, достав из портсигара сигарету, закуривает.
Пробует воссоздать в памяти фигуру жены, но смог добыть из забытья только расплывающиеся в густом тумане ушедших лет отдельные жесты, слабую копию ее фигуры да еще заливистый смех из глухой пустоты размытой памяти. Так сквозь толщу воды видятся еле различимые контуры мутных рыб. В такой же толще воды плавают отдельные положения тела забытой хохотуньи-жены и даже слышимый смех идет сквозь такую же высокую воду — он не заливистый, этот смех, а словно бурлящий, колокочущий.
— Здоров был, Степанович, — слышится голос от противоположной калитки,— что делаем?
А Степанович, не поднимая головы, тушит сигарету об землю, долго выискивает, куда бы ее бросить, и, не повышая голоса, ответствует:
— Да помечтать вышел. Только оно одинаково — что в хате, что здесь.
— Что там редакции пишут?
— А что пишут: нет такого, не значится. Если б, говорят, Иван, то много бы значилось, а Михаила — так, видишь, ни одного.
— Весьма невероятно, — сокрушенно покачивая головой, произносит сосед где-то услышанные непонятные слова. В его речи — выразительный украинский акцент.
— Что ты сказал?
— Да говорю — черти они полосатые, да и только. И сердясь на себя самого за то, что не к месту употребил слова, сосед отходит в глубину двора.
Набегают ребятишки, гоняя мяч. Разбегаются врассыпную куры [...]. Собаки, не обращая внимания на ребятишек, бегают сюда-туда.
Сутуловатый грузный Степанович осматривает калитку, потом поправляет цветник у изгороди. Старательно укладывает на ребро несколько поваленных кирпичей, притаптывает их ладонью, потом ногой. Вынимает из штахетины колючую проволоку, долго думает, куда бы ее бросить — не в ведро ли с мусором, что почти посреди улицы. Потом, осторожно согнув ее, старик незаметно для самого себя опускается на скамейку и, наклонив голову, мнет проволоку в руках...
...антрацитно-черный, даже красивый от свежей сажи, остов роскошного кинотеатра или дворца культуры. Колючая проволока вокруг. Голый клочок вытоптанной земли, где воронки, оставленные бомбами, и уродливые линии полуобвалившихся окопов — и на этом клочке земли, усеянном экскрементами, кусками кирпичей и грудами земли, движутся, как в царстве Аида, полуреальные болваны человеческих тел. Среди них молодой Степанович, обросший и худой, с огромными, опаленными — жаждой и бессонницей глазами. Его голова перевязана грязным бинтом.
Над головой — бессовестно свободное, гулкое от бескрайности небо.
Нинка, поливая цветы, поет похожую на реквием песню:
Ти прилинеш, сиза, паче птах. Твій полинний присмак вабить серце. Ти по липню вибіжиш у серпень, мов по линві, бгаючи мій страх. Питиму розлуку, як вино. А колись блідим зимовим ранком чорний птах, сумний, немов прочанка, тихо сяде за моє вікно.
— И чего ты завываешь, как на дождь? — сердится Степанович. Нинка смотрит на него пытливым проницательным взглядом и уходит во двор. Снова наплывают видения прошлого, а над ними, как лебедь в небе, плывет приглушенная мелодия Нинкиной песни.
Справа — неглубокий овраг, где кустится желтая акация, слева — открытый простор, еще дальше — автострада, за нею — вросшие в землю саманные домики. К Степановичу подходит еще один пленный, высокий, как жердь. Впечатление, что они молча разговаривают. Слышатся выстрелы, кудахтанье кур и мелодичный плач женщины.
Брезжит рассвет. Спят пленные вповал — кто в здании сожженного клуба, кто — прямо под открытым небом. Шевелится масса, вскрикивает во сне, машет руками, выплевывает проклятия. Степанович толкает длинного, тот, словно глухой, сразу же наклоняется к уху. Иногда вспыхивают фонари — это патрули проверяют ночные шорохи. Пускается дождик, и сноп света от фонарей, шарящий по свалке человеческих тел, расплывается бледным мутным пятном.
Степанович и долговязый подползают почти к самой проволоке, где неглубокий окоп или рытвина. Степанович подрывает землю, потом быстро сгибает проволоку, проползает под нею и прямо лицом падает в небольшой овражек с кустами желтой акации. Подхватившись, он, как тень, проплывает дальше, падает, и уколовшись о железную колючку, уцепившуюся в гимнастерку, испуганно рвет одежду.
Неестественно держа в руке железную колючку, он всматривается туда, где должен быть долговязый — видит, как тот долго путается в проволоке, где-то позвякивает железная банка, но длинный почти во весь рост бросился бежать по дороге. Почему по дороге? — думает Степанович, следя за его неуклюжими медленными движениями.
И вдруг Степанович резко поворачивает голову вправо — фыркает машина, и резкий сноп света, сопровождаемый сигналом и гиканьем солдат, заливает неуклюжую фигуру длинного.
В море света тот напоминает утопленника — почти грациозно танцует какой-то предсмертный танец, конечности его словно плавают в воздухе, расплываясь и выворачиваясь, как у осьминога.
К нему уже бегут патрули, испуганные тем, что проворонили беглеца. Над головой Степановича звенят, как туго натянутые струны, пули. Поднимается дружный лай далеких собак.
Длинный бросается бежать назад, за ограждение. Кажется, локтями он ударяется о стены светового коридора. Тут его и настигают пули. Вскрикивают раненые в лагере. С колючей проволоки, за которую мертвой хваткой ухватился долговязый, срывается консервная банка и катится по земле.
Женщина, подставив ведро, пробует набрать из крана воды. Вода то идет, то перестает идти. Слышно, как по трубе всхлипывает вода, не найдя выхода.
Мальчишки по-прежнему гоняют мяч. Вот он ударяется о забор и больно задевает Степановича. Схватившись на ноги, тот начинает чертыхаться: "Откуда вас только и нанесло".
Скрипит калитка — старик входит во двор.
— Ты что такой кислый, как вчерашний борщ, — невпопад шутит Варвара Алексеевна. Она стоит на крыльце и вытряхивает крестьянское домотканое рядно.
— Да ноги что-то крутит, — таки отвечает Степанович.
— Видно, на дождь. У меня тоже. И так крутит — спасу нет.